ОБЫКНОВЕННАЯ СУДЬБА

521
0

Жизнь у Григория была совсем даже не особенная. Многие так жили. Одет, обут и всегда над головой какая-никакая крыша. И в детстве, в сельской мазанке. И в казарме. И в лагерном бараке. И в шахте, со скрипящим под ненадежными опорами угольным пластом. И в слепленном собственными руками жилом сарайчике с сырыми разводами  плесени на стенах. И в двухкомнатном цокольном полуподвале на улице Победы, выделенном вместе с ветеранской медалькой производством за долгий и добросовестный труд…

…В девяносто четыре года уже в новой кирпичной «хрущевке» в самом центре Вознесенки, которую купили с доплатой, продав свой «цоколек» возле пятой больницы, Григорий тяжело заболел и слег. Да так уже и не поднялся. Сыновья ухаживали, как могли. Целых три года! Ни тебе пролежней, ни запаха дурного, даром, что подгузники приходилось менять каждые несколько часов. Только ничего уже не помогало. Он ругался, гонял сиделок, хотя до той поры матерное слово от него никто никогда и  не слыхивал. Злился, кричал, а порой и плакал от непривычной беспомощности. Но это уже был не он, а его измученная болью, изношенная земная оболочка. Он отказывался есть и равнодушно смотрел на принесенную еду.

А ведь до самой болезни, много лет подряд, основное, что заботило Григория – чтобы семья не голодала. В погребе, помимо картошки и солений, запасал на зиму в эмалированной кастрюле обжаренное мясо кролей, залитое смальцем. И в кухонном шкафчике, и в столе, на котором стоял керогаз, было тесно от запасов. Мука, сахар, крупы, макароны и фруктовое повидло. Ну, а когда в их перестроенном под жилье сарайчике, что на улице Мелиоративной, появился маленький дребезжащий холодильник «Саратов», то и его набивал, что называется, под завязку. Правда, сколько там его было, этого холодильника.

Особо не барствовали. В магазинах, известное дело, ни рябчиков, ни ананасов. Ну, может, перед выборами на участке, что в клубе проволочного завода располагался, в буфете колбаски «Московской» полпалки можно было купить, кило мандаринов и кулек конфет с шоколадной помадкой. Как ни старались, а жили откровенно бедно. Сарайчик он и есть сарайчик: там прохудилось, там течет, там от ветхости рушится. Да и холодно всегда. Протопить невозможно: пол­то земляной, досками покрытый, без фундамента. Но все равно весело жили, дружно. А уж если в дом приходил гость, то первым делом, не глядя на чины, его сажали за накрытый стол. Ведь на пустое брюхо ни вопрос какой решить, ни песню спеть. Кто сам голодал – поймет. Даже рюмочку подносили. Водку в доме не держали, а винца, что ж, чуток можно. Его на разлив в кооперации, что на Анголенко, или на Вознесенке, там, где Южноукраинская с проспектом пересекалась, продавали. Всего делов­то: с бидончиком алюминиевым полуторалитровым от вокзала железнодорожного на трамвайчике первой марки съездить.

Родился Григорий на исходе третьей недели сентября в селе неподалеку от Гуляйполя. В тысяча девятьсот девятом году. Семья была батрацкая. Можно сказать многодетная. Отец – Михайло Моисеевич, мама – Клара Соломоновна, да четверо детей: Ханаан – самый старший, Петр, сам Григорий и младшая сестричка Прасковья. Быть батраком – горькая доля. А батрацким был в тех краях чуть ли не каждый сельский двор. Потому­то и называлось село – Горькое.

А еще говорили, название такое, потому что вода здесь в колодцах никудышная была, горькая. Только как ей не быть горькой, если со слезами батрацкими смешана была. Отец бывал дома изредка, наездами, иногда, к маминой радости, привозил деньги или немудреный харч. Ну, и детям гостинец, конечно. Он­то в Юзовке работал, то в хозяйствах у таврических помещиков. И захочешь – не наездишься. А после и вовсе пропал. Может, от болезни какой умер, а может, и зашиб кто из лихих людей. Позарился на заработок, что детишкам нес. Так что одна надежда осталась на маму. А еще на Пашу, сестричку несмышленую. На нее помещик обед давал, чтобы мама от работы батрацкой не отвлекалась. Сам управляющий в мазанку приносил. Хороший обед помещик давал, грех жаловаться. На одну Пашу давал, а кормились с него всей семьей.

А потом Ханаан отделился и с женой в соседнее село перебрался. И Петр учиться подался в город. Уехал навсегда из дома. Он со временем, после революции, до высоких чинов дорос. При советской власти главным милицейским начальником в звании майора стал на Луганщине в городе Старобельск. Но это Петр. А сам­то Григорий малограмотным считался. Всего четыре класса окончил. Да и то только после гражданской войны. В двадцать шестом году. Читать, писать научили и ладно. Не до того было. Выжить бы сироте и прокормить себя. Голодали ведь с завидным постоянством. И когда на помещика батрачили. И когда сами хозяевами на земле стали, если верить газетам да кумачовым плакатам.

…В семнадцатом, перед самой революцией, поднатужились и корову купили. Вот тогда по­настоящему хорошо зажили. И молочко свое. И даже маслице. Ешь, пей – не хочу. А потом царя свергли, смута началась. Гайдамаки, советы, деникинцы, повстанцы местные… хуже, чем раньше стало. Мама от сыпняка умерла. Остались Григорий с Пашей сами в мазанке. Да еще корова в хлеву. Вот на эту­то корову махновцы и позарились. Может, сам Нестор Иванович и был за бедный люд. Кто его знает. Он ведь и народной армией командовал и даже, рассказывали, революционный орден имел на красной атласной розетке. Герой, одним словом. Только и у него под началом бандиты были, для которых одинаково, что перину выпотрошить, что человека жизни лишить.

Как сводили со двора корову­кормилицу, так Прасковья вцепилась в нее мертвой хваткой. Обхватила шею пеструхе. «Не дам!» – кричит. Один прикладом ее ударил: упала – много ли девчонке надо. А другой вдогонку шашкой полоснул. От ключицы до пояса рассёк. Так вот просто: был человек, и нет человека. Осталась после этого у Григория только маленькая, еще дореволюционная Пашина фотографическая карточка. И еще могилка детская рядом с маминой на сельском погосте. Вот и вся память о сестричке.

Так что с десяти лет Григорий только на себя рассчитывал. Ничего, выдюжил. Кашеварить научился. Поваром был. В коммуне работал, что в Октябрьфельдском сельсовете организовали. Слесарил. Четвертый разряд имел. Когда время пришло – в Рабоче­крестьянскую армию призвали. В аккурат перед коллективизацией. Отслужил, как положено. Военно­учетная специальность номер восемьдесят восемь. Рядовой войск химической защиты. Важное дело. Ведь не только в мировую войну ипритом и хлором противника травили. Красная армия тоже боевой опыт применения имела. Против классового врага. Начальство осознавало, что не только кавалерия и танкетки нужны, а и такие, как Григорий на повозке с противогазами и прорезиненными брезентовыми балахонами. Даже для лошади противогаз имелся. Слава Богу, за всю службу ни разу применять против кого или, скажем, защищаться не пришлось. Потом демобилизовался, женился, детишек двое родилось.

А в сорок первом снова война началась. 19 августа повестка пришла явиться в Гуляйпольский райвоенкомат. Когда из дома уходил, жена на шее висла, а ребятишки за подол пиджака хватались. Плакали, как навек прощались. Словно чувствовали.

Перед самой отправкой на фронт Григория на недолгую побывку домой отпустили. Думал счастье: хоть на часок родных увидеть!

Только дома­то уже и не было. Обстрел ли был артиллерийский или бомбежка, только вместо старой родительской мазанки – воронка и обгоревшие головешки. И среди мусора фотографическая карточка сестрички с обгоревшими углами. А от жены и детишек ни следа. Даже кровиночки не осталось. Так что ни попрощаться ни с кем, ни  схоронить нечего. Взял фотокарточку и горсть  горькой той землицы с золой перемешанной, завернул в чистый платок, глубоко в карман спрятал и ушел в часть.

До весны сорок второго воевал годный к нестроевой рядовой роты химзащиты 699 стрелкового полка 393 стрелковой дивизии Григорий Белянский на самом, что ни на есть переднем крае. Как все воевал. Когда стрелял из «трехлинейки», когда от бомбардировщиков прятался, а когда и вместе с лошадкой своей в повозку впрягался, в которую вся химзащита полковая свалена была за ненадобностью. Был Григорий невысок, но жилист. Рука была сильная, а ладонь – широкая. Такой рукой и бревно обхватить сподручно, и лошадку из глубокого сугроба или осенней бездонной хляби вызволить.

В конце мая попали под Харьковом в немецкий котел и 482 рота химической защиты со всеми рядовыми и командирами, и весь 699 стрелковый полк, и даже вся 393 стрелковая дивизия. Да что дивизия: вся армейская группа Юго­Западного фронта в немецких клешнях оказалась. А в ней таких дивизий – десять было. Да еще четыре танковые бригады. Прорывались с боем. 393­я почти целиком полегла. Ведь в первом эшелоне в прорыв шла.

До конца июня прорывались. Может, кто и вышел, если не погиб, да не пустил себе пулю в висок. Тогда ведь даже командующие армией в солдатских цепях шли и пулю свою принимали. А Григорий со своей повозкой  да лошадкой обессиленной в плен угодил. Приказ ведь бросать химзащиту никто не давал, а за утерю военного имущества, хоть и бесполезного, враз бы особисты в расход  пустили. Вот и тащил чуть ли не на себе повозку. Отстал. Один остался. Ни командиров, ни штабов, ни даже сухаря черного, чтоб голод сосущий утолить. И даже застрелиться, как Устав и товарищ Сталин в таком случае  велели, не из чего было: ни единого патрона не осталось. Последнюю обойму до остатка в напирающих немцев выпустил. А без патронов и штыка «трехлинейка» против автоматов, что дубина: пользы – копейка. Только что и успел – красноармейскую книжку под приметным деревом в мох спрятать. Особых милостей от плена не ждал: знал, как немцы с их братом поступают. Только словно окаменело все внутри. Безразлично стало. Устал бояться.

Немцы особо в лицо обозника не вглядывались. И вопросы каверзные не задавали. Тысячи таких, как Григорий, тогда под Харьковом в плен попали. Погрузили немцы пленных в теплушки и повезли в германскую Рурскую область. На шахты работать. Там, в шахтах, не только пленные уголек рубили. И немцев хватало. Тех, которые проштрафились в чем­то перед своей властью. Хорошие ребята были. Работящие. И Григория уважали. За то, что от работы не бежал и на других свою норму не перекладывал. Даже подкармливали, чем могли. А когда с новой группой пленных врача гуляйпольского знакомого прислали, и он немцам нашептывать стал, что, дескать, «юду» пригрели и хлеб на него переводят, они же сами доносчику в дальней штольне шею и свернули. Прикопали породой – вот и весь разговор. Крепления в шахте были ненадежные, «горшки» угольные на головы часто сыпались, так что особые  разбирательства никто и не устраивал. Обошлось.

В сорок четвертом освободили союзники город. На одном берегу реки  веселые американцы в юрких «виллисах», на другом – советские танкисты. Иди куда хочешь. Американцы на столах походных угощения разложили: сосиски с бобами, колбасный фарш, печенье, сыр, сигареты, шоколад, виски и даже жевательную резинку. Ну, а наши –  на плащ­палатки сухари вывалили, галеты, тушенку, спирт во фляжках и всю ту еду, что в немецких домах, как трофей захватили. Григорий, конечно, к своим пошел. Хотя потом, чего греха таить, и жалел порой. Неласково дома приняли. Не те хлебосольные танкисты, а потом, уже в фильтрационном лагере, особисты­проверяющие.

У особистов разговор короткий был. «Что, – сказали перед строем, – сучьи дети, прохлаждались в плену!? Горбатили на Гитлера? Так искупите, поработайте теперь на родную советскую власть». Пригнали на вокзал как заключенных. Теплушки. Конвоиры с автоматами да собаками. И на родину. Два года как один день под конвоем. Развалины  военные разбирали. А больше на земляных работах: котлованы под фундаменты рыли. Искупали вину.

Помотало по стране. В конце сорок шестого в Омске землячку встретил эвакуированную. Новозлатопольскую. Поженились. После росписи пир в бараке устроили: поели праздничного бобового супа. Вот и все свадебное угощение.

Вскоре в Украину вернулись. Сын родился. Петя. Следом еще один – Александр.

Теща хозяйство в Запорожье купила в поселке Николаевском: разваливающийся глинобитный домишко на трех сотках земли с сарайчиком во дворике. Дочери с зятем сарайчик этот и отдала: обживайте, мол. Обживали, как могли. Григорий на проволочном заводе работал, на «Коммунаре». Латал, по возможности, сарайчик. И все беспокоился, чтобы жена и дети не голодали. А еще опасался, что придут и за грехи неведомые от семьи уведут. Ведь что у власти на уме, разве поймешь? Сегодня одно. Завтра иное. Теща, Ольга Михайловна Барг, уж на что коммунистка была идейная, везде с собой плакат с портретом товарища Сталина таскала, на стену выбеленную над кроватью своей цепляла – чтоб к вождю и учителю поближе,– так в пятьдесят шестом, после съезда, вдохновителя всех своих побед со стены сорвала и как убитая пролежала без еды и питья трое суток. Думали, не выживет.

Так что, когда в шестьдесят пятом из военкомата повестка пришла, жена пускать не хотела – вдруг заберут. За то, что в плену был. Или еще за что. Власти виднее. Против нее не совладаешь. Не пускала долго, только ведь навек не спрячешься. Пошел. Куда ж деваться. А жена, с узелком наспех собранным, ждать осталась во дворе военкомата. Оказалось – медаль дали. К двадцатилетию Победы.

Сам военком поздравил и руку пожал. Спасибо, говорит, за геройский подвиг. А потом награды посыпались, как из рога изобилия: и орден Великой Отечественной, и юбилейные, и даже медаль «Захиснику Вітчизни». Приятно, конечно. Только разве он какой особый? Многие лучше воевали. Да и в жизни ничего особого не совершил.

Как все был. И жил, как все. Ну, может, только счастливее чуть больше других. Потому что выжил, потому что жена хорошая, дети любимые и сарайчик этот проклятущий. Потому что на заводе обещали квартиру вскорости дать. Потому что еще есть сила в руках. Да мало ли почему!..

Он умер 19 февраля 2007 года в возрасте 97 лет и был похоронен на Леваневском кладбище. Рядом с женой. Удалось договориться. Внутри оградки еще даже место осталось, как ни горько звучит, про запас, не про живых будь сказано. А у сыновей – память: рассыпающиеся от ветхости отцовские документы да в коробочке блестящие награды, которые он не особо надевал.

Вот только жаль, что во время переездов куда­то запропастилась та самая фотография младшей сестренки отца Прасковьи. Единственное, что осталось у Григория из довоенной жизни.

Борис Артемов